Василь Быков - «Подвиг», 1989 № 05 [Антология]
Встав утром рано, он обошел двор, хлева, с глухой стороны по крапиве добрался до обросшего малинником угла сарайчика, где он накануне припрятал свой пистолет. Пистолет спокойно лежал себе на прежнем месте, под камнем, который он откатил от фундамента. Развернув тряпицу, Агеев стер ладонью слабый налет ржавчины на затворе — пусть лежит, авось понадобится. Устроив пистолет в ямке, снова придавил его камнем. Место, в общем, было надежное, и это его успокоило. Во дворе он стал думать, из чего состряпать сегодня завтрак — сварить картошки или ограничиться яблоками-малиновками, которые он обнаружил на дальней, возле забора яблоне. Кот Гультай уже перестал дичиться его и ходил следом, изредка требовательно мяукая, он тоже был голоден и просил есть. Но для кота у него решительно ничего не было.
— Ладно, Гультай. Иди лови мышей…
Кот внимательно вгляделся в него коричневыми, с косым разрезом глазами и настойчиво протянул свое «мя-у-у-у».
Агеев хотел пойти на кухню, как вдруг увидел на улице телегу с лошадью, которая тихо подъехала к дому по немощеной, поросшей муравой улице, и какой-то дядька в коричневой поддевке натянул вожжи.
— Барановская здесь живет? — спросил он, не слезая с телеги.
— Здесь, — сказал Агеев.
Он подумал, что дядька от хозяйки, что, может, он что-либо сообщит о ней. Но тот, ни слова не говоря, закинул вожжи на столб палисадника и выволок из телеги большой, чем-то набитый мешок. Агеев, стоя у выезда со двора, удивился.
— Что это?
— Куда тут вам? — вместо ответа спросил дядька, волоча перед собой мешок. Только во дворе, оглянувшись, шепнул: — От Волкова я.
Агеев торопливо распахнул дверь в кухню, и дядька бросил мешок на пол.
— Ух!
— Что это?
— А это работа вам. По ремонту. Сказали, которые уже нельзя починить, на матерьял.
Агеев развязал веревочную завязку — мешок был полон различной обуви, но все больше армейской: поношенные кирзовые сапоги, ботинки, среди которых торчали коваными каблуками несколько немецких. Вот это подвалило работенки, подумал Агеев. Как бы с ней не засыпаться.
— А потом что? — спросил он дядьку.
Тот пожал плечами:
— А этого не знаю. Сказали свезти, я и свез.
Он немного отдышался, попросил водички, попил и уехал, оставив Агеева в недоумении — что делать? Как ремонтировать эту обувь на виду у всей улицы, по которой шляются полицаи, наскакивают немцы. Разве что перейти в дом? Или в сарайчик? Для кого эта обувь, он уже мог догадаться, но с таким же успехом, наверное, о том могли догадаться и немцы. Вот положеньице, черт бы его побрал! Торопясь, он затащил мешок в сарайчик, затолкал под топчан — пусть полежит, пока он что-либо придумает. А сам отправился снова на кухню — хотелось чего-нибудь съесть, прежде чем взяться за дело.
Под неотрывным взглядом Гультая, который уселся на полу напротив, Агеев ел на кухне вчерашнюю картошку и думал, что, наверное, все-таки надо сходить к Козловичевым попросить хлеба, потому что без хлеба не жизнь. Особенно если задержится Барановская, он действительно протянет ноги. И еще он думал, что как-то надо повидать Кислякова, чтобы предупредить о своих бедах Волкова. Все эти дни он ждал, что кто-нибудь наведается из леса, но вот приехал этот дядька с обувью — не станешь же ему говорить о кознях полиции и его подписке. Правда, всю неделю не давал о себе знать и Дрозденко, словно забыл о нем или, скорее всего, пока не имел в нем надобности. А как заимеет эту свою надобность, что тогда делать?
Только он подумал так, доедая из чугунка картошку, как в кухонную дверь тихонько постучали, и он удивился — никто вроде не появлялся ни во дворе, ни перед кухонным окном, откуда кто взялся? Он уже хотел было отворить дверь, как та сама отворилась и на пороге появился смущенно улыбавшийся мужчина уже не первой молодости, видно, довольно помятый жизнью, но при галстуке и в темной шляпе на голове. Все заискивающе улыбаясь, поздоровался и снял шляпу, обнажив широкую, до самого затылка лысину.
— Я не помешал, можно к вам, пан… пан Барановский? — негромко, медовым голосом заговорил он, слегка кланяясь.
Агеев с удивлением смотрел на него, мало что понимая, потом кивнул на стоявший перед ним стул:
— Садитесь, пожалуйста!
— Дякую, пан…пан Барановский. Я, знаете, не слишком побеспокою вас, по одному небольшому делу, но дело, знаете, подождет, потому что… Потому… Вот, похоже, собирается дождик, как-то ветер вроде повернул с запада…
— Да, ветер западный, — сказал Агеев и замолчал, едва скрывая свою сразу появившуюся неприязнь к этому пану. «Что еще за пан? — подумал он. — Поляк? Белорус? Русский?»
Пришедший устроился поудобнее на шатком скрипучем стуле, закинул ногу за ногу. Его маленькие глазки подозрительно ощупывали Агеева, бескровные тонкие губы кривились в подобострастной улыбке.
— Завтракаете, значит? Скудный завтрак старика, как писал поэт. Хотя вы не старик, конечно. А завтрак скуден… Это непреложный факт. — Он сокрушенно вздохнул, посмотрел в потолок. — Да, трудные времена, пане. Трудные, но обнадеживающие. Что делать? — развел он руками и снова уставился в Агеева заискивающим взглядом.
Агеев, слушая его, не мог понять, что ему надобно и как реагировать на его сетования.
— Вы, наверно, насчет обуви? — спросил он сухо.
Гость замахал рукой:
— Нет, нет. Я не насчет обуви. Обувь, слава богу, мне но нужна. Обойдусь. Да и куда ходить? Некуда сейчас ходить, — объявил он и спросил: — Пан не здешний?
Агеев замялся. Опять он не знал, как отвечать этому захожему, который неизвестно откуда — из этого местечка или приезжий. Приезжему можно было соврать. А если он местный?
— Как вам сказать? — неопределенно начал Агеев. — С одной стороны — здешний, а с другой — нет.
— Да, конечно, понятно. Если, скажем, родились тут, а жили в другом месте. Как я, скажем. Родом из Слуцка, а жил… Где только не жил.
— И теперь что ж, вернулись? — спросил Агеев.
— Теперь, знаете, вернулся. Родина все-таки, она тянет. Как… как первая любовь. А вот отец Кирилл не вернулся.
— Не вернулся, — подтвердил Агеев и внимательно посмотрел в маленькие глазки гостя, стараясь понять, сказал он это случайно или с определенным умыслом. Однако он ничего не увидел в этих глазах.
— Достойный, скажу вам, был служитель господен. Такими человеческий род богатеет.
Они на секунду встретились взглядами, и Агеев наконец понял: «Все знает! Знает, что я не сын, а самозванец. Черт возьми эту его таинственную осведомленность, что ему еще надо?»
— Вот времена! Страшные времена! Стон и страдания на родной земле. Сокрушаюсь, безмерно сокрушаюсь…
— Что ж сокрушаться! — не утерпел Агеев, подумав, что это обычный вздыхатель, наверное, пришел поболтать, может, найти утешение в словоизлиянии. Но чем его можно было утешить? Сказать про Ельню? Но сначала он решил кое-что выяснить: — А до войны чем занимались? Работали кем?
— Э, какое это имеет значение! Работал на разных работах. Но всегда скорбел о погибающей родине. Как и всякий белорусин за пределами. Наблюдал издали и скорбел.
Кажется, Агеев что-то стал понимать.
— Значит, приехали? После долгого отсутствия?
— Совершенно верно: приехал! Зов отечества в трудный для него час, знаете, грех игнорировать. Народ не простит. Особенно такой народ, как белорусский. Ведь белорусы — божеской души люди.
— Ну… Всякие есть, — мягко возразил Агеев.
— Her, не говорите! Хорошие люди, простодушные, открытые. Оно и понятно — дети природы! Ведь вот она, наша природа?
Где вы найдете такие пущи, такие боровинки? В Европе все не такое. А тут… Помню, в начале лета… только еще пробудившаяся от зимнего сна природа!.. Такая благодать в каждом листочке — сердце поет. Ангельские гимны в душе! А вокруг реки, полные рыбы, леса, полные дичи. Нет, в Европе давно не то. Окультурено и обезличено. Я бы рискнул сказать: обездушено! А у нас… Вот я на чужбине за столько лет соскучился, знаете… По простой вещи соскучился, просто истосковался. Сказать, не поверите…
— Можно представить…
— Вы даже и представить не можете. А мне палисадничек по ночам снился. Вот эти георгины. Да что георгины — крапива у забора снилась, и в ней куры квохчут. Бывало, проснусь и слезами обливаюсь. Что значит родина!
Агеев молчал. Ему становилось жаль этого человека, видно, немало потосковавшего на чужбине, если даже воспоминание о крапиве у забора оборачивалось для него слезами.
— Нет, дорогой пан, вы, видно, не можете этого понять. Надобно поскитаться, пожить вне и перечувствовать, что все это значит. Батьковщина! Достойная у нас батьковщина, шановный пан!
— Кто возражает, — сказал Агеев, поддаваясь, казалось, искреннему переживанию этого человека, который между тем продолжал с увлечением: